OVERHEAD THE ALBATROSS
Приход Димы совпал по времени с появлением новой учебной дисциплины.
Она назывылась, как фильм: "Сильные духом". Это не было учебным
предметом в обычном смысле слова, хотя
в расписании ему отводилось почетное место. К нам стали приходить люди,
чьей профессией был подвиг -- они рассказывали
нам о своей жизни без всякого пафоса; их слова были просты,
как на кухне, и поэтому сама природа героизма казалась вырастающей
из повседневности, из бытовых мелочей, из сероватого и холодного
нашего воздуха.
Лучше других сильных духом мне запомнился майор в отставке Иван Трофимович
Попадья. Смешная фамилия. Он был высокий -- настоящий
русский богатырь (его предки учавствовали в битве при Калке), со множеством
орденов на кителе, с красным лицом и шеей,
весь в беловатых бусинках шрамов и с повязкой на левом
глазу. У него была очень необычная судьба: начинал он простым
егерем в охотничьем хозяйстве, где охотились
руководители партии и правительства, и его обязанностью было гнать зверей
-- кабанов и медведей -- на стоящих за деревьями стрелков. Однажды случилось
несчастье. Матерый кабан-секач вырвался за флажки и клыком
нанес смертельную рану стрелявшему из-за березки члену правительства.
Тот умер по пути в город, и на заседании высших органов власти было
принято решение запретить руководству охоту
на диких
животных. Но, конечно, такая необходимость продолжала возникать
-- и однажды Попадью вызвали
в партком охотохозяйства, все объяснили и сказали:
-- Иван! Приказать не можем -- да если б и могли, не стали бы, такое
дело. Но только нужно это. Подумай. Неволить
не станем.
Крепко думал Попадья -- всю ночь, а наутро
пришел в партком, и сказал, что согласен.
-- Иного не ждал, -- сказал секретарь.
Ивану Трофимовичу дали бронежилет, каску и кабанью шкуру, и началась
новая работа -- такая, которую смело можно назватьежедневным
подвигом. В первые дни ему было немного страшно, особенно
за открытые ноги, но потом он пообвыкся, да и члены правительства,
знавшие, в чем дело, старались целить в бок, где был бронежилет,
под который Иван Трофимович для мягкости
подкладывал думку. Иногда, конечно, какой-нибудь дряхленькийветеран
ЦК промахивался, и Иван Трофимович надолго попадал на
бюллетень --
там он прочел много книг, в том числе и
своюлюбимую, воспоминания Покрышкина. Какой это был опасный -- подстать
ратному -- труд, ясно хотя бы из
того, что Ивану Трофимовичу каждую неделю
меняли пробитый пулями партбилет, который он носил во внутреннем
кармане шкуры. В дни, когда онбывал ранен, вахту
несли другие егеря, в числе которых был и его сын Марат, но все же опытнейшим
работником считался Иван Трофимович, которому и
доверяли самые ответственные дела, иногда даже придерживая
в запасных, если охотиться приезжал какой-нибудь
небольшой обком (Иван Трофимович каждый раз
оскорблялся, совсем как Покрышкин, которому не давали летать с собственным
полком). Ивана Трофимовича берегли. Они с сыном тем временем изучали
повадки и голоса диких обитателей леса --
медведей, волков
и кабанов, -- и повышали свое мастерство.
Было это уже давно, когда в столицу нашей Родины приезжал американский
политик Киссенджер. С ним велись важнейшие
переговоры, и очень многое зависело от того, сумеем
ли мы подписать предварительный договор
о сокращении ядерных вооружений -- особенно это важно
было из-за того, что у нас их никогда не было, а наши недруги
не должны были об этом узнать. Поэтому за Киссенджером
ухаживали на самом высоком государственном
уровне, и задействованы были все службы -- например,
когда выяснили, что из женщин ему нравятся полные
низкие брюнетки, именно такие лебеди
проплыли сомкнутой четверкой по лебединому озеру
Большого театра под его поблескивающими
в правительственной ложе роговыми очками.
На охоте проще было вести переговоры,
и Киссенджера спросили, на кого он любит охотиться. Наверно, желая
сострить с каким-то тонким политическим смыслом,
он сказал, что предпочитает медведей,
и был удивлен и напуган, когда на следущее
утро его действительно повезли на охоту. По дороге ему сказали, что для
него обложили двух топтыгиных.
Это были коммунисты Иван и Марат Попадья, отец
и сын, лучшие спецегеря хозяйства. Ивана
Трофимовича гость положил метким выстрелом сразу, как только они
с Маратом, встав на задние лапы и рыча, вышли из
леса; его тушу подцепили крючьями за особые петли и подтащили к машине.
А в Марата американец никак не мог попасть, хотя
бил почти в упор, а тот нарочно шел медленно как мог, подставив американским
пулям широкую свою грудь. Вдруг произошло
совсем непредвиденное -- у заморского
гостя отказало
ружье, и он, до того, как кто-нибудь
успел понять, в чем дело, швырнул его в снег и кинулся
на Марата с ножом. Конечно, настоящий медведь быстро бы справился
с таким охотником, но Марат помнил, какая на нем
ответственность. Он поднял лапы и зарычал, надеясь отпугнуть американца
-- но тот, пьяный ли, безрассудный ли, -- подбежал и ударил Марата
ножом в живот; тонкое лезвие прошло между пластин бронежилета.
Марат упал. Все это произошло на глазах у его
отца, лежащего в нескольких метрах; Марата подтащили
к нему, и Иван Трофимович понял, что сын еще жив -- тот
тихонько постанывал. Кровь,
которую
он оставил на снегу, не была специальной жидкостью из баллончика
-- она была настоящей.
-- Держись, сынок! -- прошептал Иван Трофимович, глотая
слезы, -- держись!
Киссенджер был от себя
в восторге. Он предложил сопровождающим его официальным
лицам распить бутылку прямо на "мишках", как он сказал,
и там же подписать договор. На Марата и Ивана Трофимовича положили снятую
со стены домика лесника доску почета, где
были и их фотографии, и превратили ее в импровизированный
стол. Все, что Иван Трофимович видел
в следующий час -- это мелькание множества ног; все, что слышал
-- это чужую пьяную речь и быстрое лопотание переводчика; его
почти
раздавили танцевавшие на столе американцы.
Когда стемнело, и вся компания ушла, договор был подписан, а Марат -- мертв.
Узкая струйка крови стекала из раскрытой его пасти на
синий вечерний снег, а на шкуре мерцала
в лунном свете повешенная начальником охоты золотая звезда
героя. Всю ночь лежал отец напротив мертвого сына, плача
-- и не стыдясь своих слез.
Я вдруг по-новому понял давно потерявшие
смысл и приевшиеся слова "В жизни всегда
есть место подвигу", каждое утро глядевшие на меня со стены учебного
зала. Это была не романтическая бессмыслица, а
точная и трезвая констатация того факта, что наша советская жизнь
есть не последняя инстанция
реальности,
а как бы только ее тамбур. Не знаю, понятно ли я объяснил.
Скажем, в какой-нибудь Америке, где-нибудь
на тротуаре между горящей витриной и припаркованным "Плимутом", не было
и нет места подвигу -- если, конечно, не считать момента, когда там проходит
советский разведчик. А у нас -- хоть и можно оказаться у такой же внешне
витрины, и на таком же тротуаре -- но произойти это
может только в послевоенное или предвоенное время, и именно здесь приоткрывается
ведущая к подвигу дверь, но не где-то снаружи, а внутри, в
самой глубине души.
-- Молодец, -- сказал мне Урчагин, когда я поделился с ним своими
мыслями, -- только будь осторожней. Дверь к подвигу
действительно открывается внутри -- но сам подвиг происходит
снаружи. Не впади в субьективный идеализм. Иначе сразу же,
за одну короткую секунду, лишится смысла высокий и гордый
твой путь ввысь.